Это история семейной драмы великого русского писателя. История того, как он однажды кардинально изменился, а жена его — нет. Собственно так происходит во многих семьях. Кто-то из супругов вдруг решает развернуть жизнь в другую сторону, а второй не понимает что происходит. Лев Николаевич воспевал барскую жизнь, упивался ею. И жену выбрал в соответствии со своими идеями — хозяйку в чепце. Но в 1880-х годах писатель начинает говорить о том, что надо отказаться от всей собственности, всех доходов от произведений, всех усвоенных барских привычек, всё раздать нищим и крестьянам и жить своим трудом на клочке земли. И это не слова. Как на это реагирует жена? Читаем.
Той же осенью 1881 года, когда он закончил работу над рассказом «Чем люди живы», в московском доме Толстых случилось новое пополнение. Родился восьмой по счету ребенок (не считая трех умерших), сын Алексей. Беда была в том, что этого ребенка С.А. уже не хотела. Еще из Ясной она писала сестре: «Миша срыгивает то малое молоко, которое сосет, всякий раз, и я чувствую себя дурно. Стало быть, я, к крайнему ужасу своему, верно, опять беременна». Она устала. Муж не считается с ее физическими и психическими возможностями. Он весь в новом мировоззрении и поисках людей, которые отвечали бы этим взглядам, да попросту не считали бы его сумасшедшим. На ее плечах два младенца, два маленьких ребенка, два гимназиста, один студент и одна девушка на выданье. И в это время муж впервые говорит о том, что надо отказаться от всей собственности.
В дневнике Толстого 1884 года мы найдем целую программу новой семейной жизни, какой она представлялась Толстому и какой он ее, по-видимому, предлагал жене и детям. Мы приводим ее от начала до конца, сохраняя те позиции, которые он зачеркнул. «Жить в Ясной.(Зачеркнуто: Первое время пользоваться доходами с Ясной Поляны.) Самарский доход отдать на бедных и школы в Самаре по (зачеркнуто: учреждению) распоряжению и наблюдению самих плательщиков. Никольский доход (передав землю мужикам) точно так же. Себе, (зачеркнуто: оставить) т.е. нам с женой и малыми детьми, оставить пока доход Ясной Поляны, от 2 до 3-х тысяч. (Оставить на время, но с единственным желанием отдать и его весь другим, а самим удовлетворять самим себе, т. е. ограничить как можно свои потребности и больше давать, чем брать, к чему и направлять все силы и в чем видеть цель и радость жизни.) Взрослым троим предоставить на волю: брать себе от бедных следующую часть Самарских или Никольских денег, или, живя там, содействовать тому, чтобы деньги эти шли на добро или, живя с нами, помогать нам. Меньших воспитывать так, чтобы они привыкали меньше требовать от жизни. Учить их тому, к чему у них охота, но не одним наукам, а наукам и работе. Прислуги держать только столько, сколько нужно, чтобы помочь нам переделать и научить нас, и то на время, приучаясь обходиться без них. Жить всем вместе: мущинам в одной, женщинам и девочкам в другой комнате. Комната, чтоб была библиотека для умственных занятий, и комната рабочая, общая. По баловству нашему и комната отдельная для слабых. (Зачеркнуто: И) Кроме кормления себя и детей и учения, работа, хозяйство, помощь хлебом, лечением, учением. По воскресениям обеды для нищих и бедных и чтение и беседы. Жизнь, пища, одежда (зачеркнуто: искусство, науки, всё такое) всё самое простое. (Зачеркнуто: и близкое.) Всё лишнее:(зачеркнуто: продать) фортепьяно, мебель, экипажи — продать, раздать. Наукой и искусством заниматься только такими, которыми бы можно делиться со всеми. Обращение со всеми, от губернатора до нищего, одинакое. Цель одна — счастье, свое и семьи — зная, что счастье это в том, чтобы довольствоваться малым и делать добро другим».
Это была трудовая коммуна на основе отдельной семьи. Конечно, С.А. на это не согласилась. Дело было не только в том, что ни она, ни дети, ни, наконец, сам Л.Н. не имели никакого навыка жизни в таких условиях. Дело было еще и в том, что Толстой предлагал жене перечеркнуть и уничтожить всё, что она создавала на протяжении двадцати лет по его же воле. Ей предлагалось начать семейную жизнь заново. Новый муж, новые заботы, новые ссоры и примирения.
На это у нее не было ни моральных, ни физических сил. Рождение Алексея было последней каплей в чаше ее женского терпения. Еще выкармливая Мишу она писала сестре из Ясной: «Иногда так бы и полетела к вам, к мама, в Москву — всюду, всюду из своей полутемной спальни, где я, нагнувшись в три погибели над красненьким личиком нового мальчика, 14 раз в сутки вся сжимаюсь и обмираю от боли сосков. Я решилась быть последовательна, т.е. кормить и этого последнего, и вынести еще раз эти боли, и выношу довольно терпеливо».
Не только Миша, но и Алеша были не последние. Последним будет Ванечка. А до него будет Саша, от которой С.А. чуть не избавилась, отправившись к тульской акушерке с просьбой сделать искусственный выкидыш. Кстати, именно в этот год и был написан Толстым проект их семейной коммуны. Несовпадение уже даже не интересов, а просто ритмов жизни мужа и жены становится катастрофическим. Жизнь Толстого в конце 70-х — начале 80-х как бы замедляется, временами даже останавливается («нет жизни»), а у его почти непрерывно рожающей и кормящей жены нет времени, чтобы задуматься и проанализировать новую семейную ситуацию. В это время Толстой ведет себя по отношению к жене и детям очень жестоко. Впоследствии он будет чувствовать большую вину за этот период жизни, когда упрямством, прямолинейностью он пытался ломать семью через колено, предъявляя ей требования, выполнить которые она была не в состоянии.
Наиболее откровенно семейная драма Толстых объясняется в воспоминаниях Ильи Львовича, которому в тот момент было 13–14 лет. Это самый трудный подростковый возраст, так называемый «переходный». И, может быть, потому-то перелом, происходивший в его отце, был так живо прочувствован сыном, что сам Л.Н. в это время ведет себя как взрослый подросток.
«Он, идеализировавший семейную жизнь, с любовью описавший барскую жизнь в трех романах и создавший свою, подобную же обстановку вдруг начал ее жестоко порицать и клеймить; он, готовивший своих сыновей к гимназии и университету по существующей тогда программе, начал клеймить современную науку; он, ездивший за советами к доктору Захарьину и выписывавший докторов к жене и детям из Москвы, начал отрицать медицину; он, страстный охотник, медвежатник, борзятник и стрелок по дичи, начал называть охоту „гонянием собак“; он, пятнадцать лет копивший деньги и скупавший в Самаре дешевые башкирские земли, стал называть собственность преступлением и деньги развратом; и, наконец, он, отдавший всю жизнь изящной литературе, стал раскаиваться в своей деятельности и чуть не покинул ее навсегда».
«Но что должна была переживать в это время моя мать! — пишет далее Илья Львович. — Она любила его всем своим существом. Она почти что создана им. Из мягкой и доброкачественной глины, какою была восемнадцатилетняя Сонечка Берс, отец вылепил себе жену такою, какой он хотел ее иметь, она отдалась ему вся и для него только жила — и вот она видит, что он жестоко страдает, и, страдая, он начинает от нее отходить дальше и дальше, ее интересы, которые раньше были их общими интересами, его уже не занимают, он начинает их критиковать, начинает тяготиться общей с ней жизнью. Наконец, начинает пугать ее разлукой и окончательным разрывом, а в это время у нее на руках огромная и сложная семья. Дети от грудных до семнадцатилетней Тани и восемнадцатилетнего Сережи.
Что делать? Могла ли она тогда последовать за ним, раздать всё состояние, как он этого хотел, и обречь детей на нищету и голод? Отцу было в то время пятьдесят лет, а ей только тридцать пять. Отец — раскаявшийся грешник, а ей и раскаиваться не в чем. Отец — с его громадной нравственной силой и умом, она — обыкновенная женщина; он — гений, стремящийся объять взглядом весь горизонт мировой мысли, она — рядовая женщина с консервативными инстинктами самки, свившей себе гнездо и охраняющей его.
Где та женщина, которая поступила бы иначе? Я таких не знаю ни в жизни, ни в истории, ни в литературе. В этом случае мою мать можно пожалеть, но осуждать нельзя. Она была счастлива в первые годы своей замужней жизни, но после 1880-х годов счастье ее померкло и никогда больше не возвратилось».
«Седина в бороду…»
Всё зло от баб