Михаил Петрович Новиков – крестьянин Тульской губернии, к которому Лев Николаевич за несколько дней до ухода из Ясной Поляны обращался в письме с просьбой дать приют в его избе. Новиков не успел ответить на просьбу Толстого вовремя, и тогда Л. Н., твёрдо решив уйти из дома, избрал другое направление.
В 1893 – 97 гг., будучи на военной службе и зная по службе об огромной многомиллионной смете на предстоящие тогда коронационные расходы в 1896 г., я, как расчётливый крестьянин, возмущался этими расходами, осуждал их в письмах к родным и знакомым и за это попал в переделку военных и жандармских властей, кончившуюся сперва разжалованием и высылкой в Варшаву по приказу Ванновского, а после коронации – в Тургайскую область, где, как говорили мне в Казани, «нет никакой политики».
Но не в этом дело, — мне хочется лишь сказать коротко о том, как в моё это незначительное «дело» был впутан Л. Н. Толстой и как на всех официальных и неофициальных допросах у разного начальства Москвы, Варшавы, Нижнего, Оренбурга, Казани и других маленьких этапов на этом дальнем пути выходило как-то так, что я был только подставное лицо, а во всём судился и обвинялся в моём лице Л. Н. Толстой. Точно сговорясь, начальство в этих городах злорадно издевалось над ним и в один голос говорило, что «вашего сумасшедшего Толстого следовало бы выпороть розгами и посадить на цепь, чтобы он не распложал безбожников и сумасшедших». Разница была лишь в определении ударов, которым, по их мнению, следовало бы подвергнуть Толстого и нас, последователей его учения. В Москве, например, ему сулили «всыпать горячих 50 ударов, а мне 25, в Варшаве повысили до 100 ему и 50 мне». А в Тургайской области пьяный комендант маленького укрепления, где по приказу Ванновского я должен был кончать рядовым свою службу, сотни раз твердил перед ротой солдат, что сумасшедшему Толстому надо бы всыпать 200 горячих, а мне и другим его почитателям по 100. Тогда бы, по его мнению, перевелись в России все бунтовщики и социалисты и наступил бы порядок. Но кроме таких однородных суждений о Толстом, как о сумасшедшем, было и умное начальство, которое во время разных допросов снисходило чуть ли не до дружеских бесед со мной и высказывало о нём свои сокровенные мысли.
— Н-да, ваш Толстой мудрец, философ, и пускай бы как хотел мудрствовал, а зачем он нас-то своей особою мучит? – спрашивал меня генерал граф Б. при первом допросе в Москве. – Мы святых людей и сами любим, а только нам и святые повиноваться должны, а он неповиновение проповедует.
На моё возражение, что Толстой не только никого не мучит, но и других призывает не участвовать ни в каком мучительстве и насилии, граф вспылил:
— Как не мучит! Сулержицкий не мучит? Дрожжин не мучит? Духоборы, штундисты не мучат? – ткнул он меня пальцем, заикаясь от раздражения. – Что нам прикажете делать с всякой такой дрянью? Повесить – не знаю за что, в тюрьмах держать – Толстой рычит на весь свет, да и сами вы того не стоите, а гулять вас нельзя отпустить. Тот, видите ли, присяги не признаёт, тот от винтовки отказывается – саркастически улыбаясь и делая реверансы в мою сторону, перечислял генерал, тот стрелять отказывается, а вот сей солдатишко недоволен коронацией! У него не спросили расходы делать, по его царь-то должен был пешком в Москву идти! Скоты! – выругался он. Попал бы ты в Туркестанский округ, тебя бы там на заборе повесили, а тут с вами головы ломают, Толстого тешат… мерзавцы.
— Толстой ваш – большой умница, — говорил мне другой генерал в Варшаве, фамилии которого не помню, — а только нехорошо, что он от нас людей отводит и в какое-то другое царство ведёт. Может быть, его царство и лучше, а только люди-то нам для нашего царства нужны, и мы никак их отдать ему не можем.
— Толстой верующий человек, это бесспорно, — говорил мне протоиерей академик Ковальницкий, к которому в Варшаве начальство посылало меня для увещания, — а только он другими дорогами к Богу идёт. Шёл бы с нами вместе – мы бы его обер-прокурором синода поставили. А так он что? Только рычит и бунтует, не может же в самом деле церковь его тропинкой пойти? Нам нужны большие дороги, торные, как миллионы вести, а на его тропинке и гуськом запутаешься. Бесспорно – ближе, только не всем доступно. Он кумиры отвергает, а без них как же веру утвердить? Народ – Фома неверный, не увидит, не пощупает, — и верить не будет. А что будет с ним, если он веры лишится? Зверь он!..
— Гм… «насильники»! Они нас, братцы, насильниками почитают, — философствовал пьяный комендант крепости, тыча кулаком мне под нос. – Мерзавцы вот эти! Ну, сколько их всех-то на Руси? – спрашивал он солдат, вытянувшихся в струнку. – Ну сколько? Ну наберётся тысяч десять, а нас-то, нас-то во́ сколько, — развёл он руками в сторону, — ведь если бы мы захотели, мы бы вас в порошок истёрли! – показывал он на ладонь солдатам, сжимая кулаки. – А мы их терпим, всякую сволочь терпим, а они нас: «насильники»! Толстой-то ихний! Дурак он, братцы, скотина! «Так точно!» — гремела рота в ответ, и дурак и скотина, всё вместе!
Отказываясь на допросе формально признавать себя православным и раздражая этим жандармского подполковника, между прочим, недоумевая, зачем им так нужно определять мою веру, я вызвал его на такую запальчивую тираду: «А чорт вас знает, вы с Толстым, пожалуй, такое придумаете, что и начальства не нужно, а уж этого совсем не допустим, потому что без начальства люди никогда не жили и жить не умеют. Про Бога думай, как знаешь, а начальства не трожь, иначе в Туруханске и для тебя место найдётся!»
А в 1902 г., попавши в распоряжение департамента полиции, при покойном Плеве, за докладную записку в комитет по выяснению нужд сельскохозяйственной промышленности (учреждённый тогда министром Витте) и будучи снова тягаем по разным допросам, я опять подвергался не столько допросам по существу дела, сколько частным расспросам о Л.Н-че. Опять выходило, что больше виноват он, Толстой, заставляя страдать по тюрьмам «неопытных и доверчивых» людей.
— Христос сам шёл на крест, а ваш Толстой дураков посылает, — говорил мне наставительно старенький генерал в департаменте полиции, сильно похожий на убитого Сипягина, — ты хоть святым будь, а в министры не попадёшь, а Толстой завтра им будет, если захочет, какой же он вам брат? Как ты с ним ни якшайся, а всё он тебе не ровня. Его Победоносцев не мог в тюрьму посадить, а ты не успел слова сказать, и у нас очутился. Пойдёшь в Сибирь – Толстой тебя не защитит, понапрасну ты к нему льнёшь.
На моё возражение, при чём тут Толстой, раз о нём в докладной записке не упоминается не упоминается, старичок этот с видом знатока покровительственно сказал:
— Да уж ты нам не рассказывай басни: кабы не был с ним знаком, и в тюрьме бы не был, а то уж по второму разу у нас, теперь подальше Тургайской области угодишь.
В это время допрашивавший меня жандармский подполковник, найдя в отобранных у меня при обыске письмах опасное место, поставил мне такой вопрос:
— Вот здесь доктор Архангельский сомневается, чтобы вас удовлетворила трудовая крестьянская жизнь, он уверен, что вы вскоре также пойдёте по общей дороге служения своему ближнему. Что это за служение: делать революцию? Бить начальство?
— Ну, уж вы это оставьте, — сказал прохаживавшийся по комнате чиновник с академическим значком, называя жандарма по имени и отчеству, — Толстой на революцию не зовёт и террористов не хвалит, они – кивнул в мою сторону, — вообще этим не занимаются.
— Хуже того, — понижая голос, быстро сказал генерал, — они нас не признают: их учитель особое царство проповедует; мы, дескать, не от мира сего и нам никакое начальство не нужно. Что прикажете делать – со службы уходить?
— Это другое дело, ваше превосходительство, — уклончиво сказал чиновник, — я по вопросу говорю. Здесь ясно подразумевается нравственное служение ближнему, а не борьба политическая.
— И мы это поощряем, — засмеялся генерал, — а только зачем он Александра II душегубом обзывает, — кивнул он на меня, — он здесь пишет, — указал он на мою записку, — что их правительство выкупными платежами как мёртвой петлёй удавило, и будто всё это намеренно, чтобы они досыта хлеба не ели…
— Об этом не спорю, это уже уголовное преступление, наказуемое известной статьёй, — поправился чиновник, — но в этом, по-моему, выражена чисто крестьянская идеология, а никак не толстовская…
— Неправда, неправда, — перебил его полковник, — Толстой на каждом шагу об этом кричит, у него от урядника до царя все сговорились народ обманывать, это его мысли, только в более резком, крестьянском выражении.
— Я с вами совершенно согласен, — покровительственно заявил старик генерал, обращаясь к полковнику, — это толстовская история. Это он присылает нам таких мужиков из комитетов. Без него они сидели бы по своим конурам со своими мыслями.
И не стесняясь моего присутствия, начальство пустилось в отвлечённый спор о значении толстовской философии для их государственного строя, запомнить который дословно я, разумеется, не имею никакой возможности, но общий смысл которого, однако, сводился к тому, что «толстовщина» для них гораздо неприятнее социализма, так как она не борется с ними, как социалисты, а просто не признаёт, игнорирует их, почему её и нельзя одолеть, как революционеров.
Так говорили и думали о Толстом на верхах власти. А здесь, в низах, в гуще народной жизни, и урядники, и становые, и миссионеры, жандармы и земские начальники, которые в продолжение многих лет настойчиво убеждали меня разными угрозами вернуться в мою старую казённую веру, эти, точно сговорясь, не находили достаточно бранных и позорных слов, которыми они в моём присутствии старались грязнить передо мной его великое имя.
Имена Плеханова, Кропоткина, Лаврова, Каутского и т. п. их не пугали, потому что не мешали их материальному благополучию. Толстой же стоял перед ними во весь свой рост, и своим обличением их самих, их праздной жизни, своим призывом к праведной жизни всего человечества он выталкивал из их фундамента камень за камнем, которые им нечем было заменить. И, чувствуя своё перед ним бессилие, они только шипели и анафематствовали по его адресу. И теперь, когда пал этот старый приказный строй, мы не будем сметь называться свободными гражданами, если теперь же не отдадим должное его имени. Мы должны знать, что в строительстве новой, свободной, жизни Толстой нам будет нужен в первую голову, на нём мы будем созидать наши лучшие моральные устои жизни, и потому мы обязаны по долгу свободных граждан воскресить перед собою это дорогое нам и великое имя с благодарностью и благоговением, — счастливые сознанием, что мы были современниками его.
Крестьянин М. Новиков.
Тульской губ.,
с. Боровково.
Лев Толстой как зеркало русской революции
Подозрительно грамотный крестьянин.
«Казачок засланый!» ©
Странный Толстой был человек